Всякий раз, когда в столовой толкучка, и каждый маленький стульчик, обтянутый золотой парчой, занят какой-нибудь женщиной, с материка или местной, и все они дружно по-сучьи скулят о том, как же все-таки долго плыть на пароме, да как на острове не хватает парковочных мест, да как раньше никогда не приходилось заранее заказывать ленч, да почему это некоторым людям никак не сидится дома, ведь это же, это же всe просто-напросто нестерпимо, когда все эти локти пихают тебя, и настырные, резкие голоса требуют им объяснить, как и куда добраться, и требуют безмолочный осветлитель для кофе и сарафаны второго размера, а камин все равно обязан пылать, ибо это гостиничная традиция – тогда сними с себя еще что-нибудь.
Если к этому моменту ты еще не пьян и не полураздет, то ты невнимательно следишь за рассказом.
Когда Раймон, помощник официанта, застукивает тебя в холодильном помещении с бутылкой хереса, поднесенной к губам, и говорит:
– Мисти, carino. Salud!
Когда это происходит, подними в его честь бутылку, сказав:
– За мертвый мозг моего мужа. За дочь, которую я никогда не вижу. За наш дом, что вот-вот отойдет Католической церкви. За мою рехнувшуюся свекровь, обгрызающую сыр бри и сандвичи с зеленым луком… – А потом скажи: —Te amo, Рамон.
После чего опрокинь еще рюмку, как бонус.
Всякий раз, когда некая нудная древняя окаменелость из славного островного рода пытается объяснить, что ее-то фамилия Бёртон, но вот мать ее, та была из Сеймуров, а отец ее был из Тапперов, причем его мать, ту звали Карлайл, и каким-то образом это делает ее твоей троюродной тетушкой, а потом она кладет хладную, мягкую, сморщенную кисть тебе на запястье, пока ты пытаешься вымыть грязные салатницы, и говорит:
– Мисти, почему ты больше не пишешь картин? – и когда ты воочию видишь, что просто стареешь все больше и больше, что вся твоя жизнь по спирали летит в мусоропровод, опрокинь пару рюмок.
Чему тебя не учат в художественном колледже – так это никогда, ни за что и никому не говорить, что ты хотел стать художником. Просто чтобы ты знал: до скончания дней твоих люди будут мучить тебя, повторяя, как ты любил рисовать, когда был юн. Как ты любил писать картины.
Пара порций спиртного. Пара таблеток аспирина. Повторить.
Для протокола: сегодня твоя бедная жена, она роняет нож для масла в гостиничной столовой. Когда она наклоняется, чтобы его поднять, в серебре лезвия что-то отражается. Это какие-то слова, написанные на нижней стороне столика шесть. Встав на четвереньки, она приподнимает краешек скатерки. На дереве, там, где засохшая жвачка и комки козюль, написаны слова:
«Не дай им обмануть тебя снова».
Написаные карандашом, слова велят:
«Раскрой любую книгу из библиотеки».
Чье-то самодельное бессмертие. Вечное влияние. Жизнь после смерти.
Для протокола: погода сегодня ясная, с отделными порывами отчаяния и гнева.
Послание на нижней стороне столика шесть, сей блеклый тонкий иероглиф, подписан: Мора Кинкейд.
В Оушен-Парке мужчина отворяет на стук парадную дверь, в одной руке бокал, какое-то ярко-оранжевое вино наполняет его по самый указательный палец, прижатый к стеклу. На мужчине белый махровый купальный халат с именем «Энджел», вышитым на отвороте. На нем золотая цепочка, что запуталась в седых волосах на груди, и от него пахнет штукатуркой. В другой руке мужчина держит карманный фонарик. Мужчина отпивает вино до уровня среднего пальца, лицо его выглядит одутловатым, с темной щетиной на подбородке. Его брови высветлены или выщипаны настолько, что их почти нет.
Для протокола: вот так они встретились, мистер Энджел Делапорте и Мисти Мэри.
В художественном колледже ты узнаешь, что полотно Леонардо да Винчи, та самая Мона Лиза – у нее потому нет бровей, что это была последняя деталь, которую добавил художник. Он написал их влажной краской поверх сухой. В семнадцатом веке реставратор использовал не тот растворитель и стер их навсегда.
Сразу же за парадной дверью штабелем высятся чемоданы – такие, из натуральной кожи, – и мужчина показывает фонариком в руке за них, куда-то в глубь дома, и говорит:
– Вы можете передать Питеру Уилмоту, что его грамматика отвратительна.
Этот летняя публика, Мисти Мэри говорит им – плотники всегда пишут на внутренней стороне стен. Это та самая идея, что возникает у всякого мужчины – написать свое имя и дату, прежде чем он заложит стену «шитроком». Порой они оставляют там газету, выпущенную в день окончания работы. Стало традицией оставлять в стене бутылку вина или пива. Кровельщики обязательно напишут что-нибудь на настиле, прежде чем покрыть его толем и гонтом. Штукатуры напишут что-нибудь на доске, которой обиты бревна, прежде чем покрыть ее дранкой и штукатуркой. Свое имя и дату. Оставят маленькую частичку самих себя, чтобы кто-нибудь в будущем ее обнаружил. Может, какую-нибудь мысль. Мы были здесь. Мы построили это. Напоминание.
Назовите это обычаем, суеверием или фэн-шуй.
Это такая милая непритязательная разновидность бессмертия.
На курсе истории искусства тебе рассказывают, как Папа Пий V попросил Эль Греко закрасить несколько обнаженных фигур, написанных Микеланджело на потолке Сикстинской капеллы. Эль Греко согласился, но только при условии, что ему дадут расписать весь потолок. Тебе рассказывают, что Эль Греко знаменит только из-за своего астигматизма. Вот почему он искажал человеческие тела – потому что видел их неправильно: он растягивал всем руки и ноги и прославился этим драматичным эффектом.
От знаменитых художников до строительных подрядчиков, мы все хотим оставить свою подпись. Свое вечное влияние. Свою жизнь после смерти.